1. Историческая антропология сегодня: страны и направления.
Еще в 1978 г. Андре Бюргьер пророчески заметил, что, возможно, “антропология для историка – лишь мимолетное заболевание” (un mal passager) [62, с. 61]. Похоже, к настоящему времени французские историки ею уже “переболели”: в 90-е годы, по наблюдениям Ю.Л.Бессмертного, во Франции усилилась критика исторической антропологии и резко сократилось число исследователей, идентифицирующих себя с этим направлением. Ю.Л.Бессмертный связывает эту тенденцию с ростом внимания к особенному и уникальному и со сдвигом в сторону микроистории. Однако, как отмечает тот же исследователь, падение популярности исторической антропологии не носит глобального характера: в ряде стран (Германии, Италии, Испании – добавим сюда еще и Россию), наоборот, наблюдается повышенное внимание к этому направлению [7, с. 33 - 34].
Тот этап развития, который переживает сейчас историческая антропология, можно, вероятно, назвать экстенсивным: она “осваивает” новые страны, новые темы исследования. Не везде это направление выступает под “собственным именем”. Для нынешнего этапа характерно наличие целого ряда “родственных” направлений, которые можно считать вариантами антропологически ориентированной истории. К ним, например, относится “новая культурная история” (new cultural history) в США (Р.Дарнтон, Л.Хант и др.) [19], итальянская “микроистория” (получившая в последнее время распространение и в других странах) и Alltagsgeschichte в Германии, Австрии и Швейцарии.
Наконец, следует также иметь в виду, что влияние исторической антропологии ощущается сейчас даже в тех исследованиях, авторы которых никак не связывают себя с каким-то антропологическим направлением. Это отдаленное влияние может проявляться в выборе темы исследования (например, “история тела”), в некоторых подходах или даже только в используемой терминологии (вроде “политической культуры”).
О некоторых современных направлениях, близких к исторической антропологии, следует рассказать подробнее.
2. Итальянская микроистория.
Основные программные статьи ведущих историков этого направления: К.Гинзбурга, Дж. Леви, Э. Гренди опубликованы к настоящему времени в русском переводе [73, 74, 75], что облегчает знакомство с их исследовательским кредо. Нет недостатка также в комментариях историков других стран [17, 81, 82] .
Сам термин “микроистория” использовался еще в 50 – 60-х годах (например, Ф.Броделем, а также французским писателем Раймоном Кено), но с негативным или ироничным подтекстом, т.е. служил синонимом истории, занимающейся пустяками. В конце 60-х гг. этот термин употребил мексиканский исследователь Л.Гонсалес-и-Гонсалес уже в серьезном смысле, как подзаголовок книги о своей родной деревне. Но только в конце 70-х годов группа итальянских историков сделала термин microstoria знаменем нового научного направления, и под этим названием оно стало известно во всем мире [73, с. 207 – 211].
Трибуной итальянской микроистории стал журнал Quaderni storici, в нем печатались программные статьи лидеров этого направления: Карло Гинзбурга, Эдоардо Гренди и Джованни Леви. С 1981 г. туринское издательство “Эйнауди” приступило к изданию книг по микроистории (к середине 90-х годов вышло более двадцати томов). К числу наиболее известных работ, выполненных в этом ключе, относятся книги: “Галилей-еретик” Пьетро Редонди (1983), “Нематериальное наследство” Джованни Леви (1985), “Рабочий мир и рабочий миф” Маурицио Грибауди (1987), “Мастера и привилегии” Симоны Черутти (1992) и др.
Микроистория возникла как реакция на традиционную в Италии “риторическую” историю, историю-синтез; как противовес упрощенным представлениям об автоматизме общественных процессов и тенденций. Как признает Э.Гренди, сильное влияние на формирование этого направления оказала социальная антропология [74, с. 291 – 294]. Тот же автор отмечает внутреннюю неоднородность микроистории, и это понятно, поскольку теоретические манифесты стали появляться лишь через десять и более лет после возникновения этого движения, а определяющим моментом всегда была конкретная исследовательская практика.
Тем не менее некие общие принципы микроистории, безусловно, существуют. Для их выяснения обратимся к самому известному, может быть, “манифесту” микроистории – статье Дж. Леви, опубликованной впервые в 1991 г. [75]. В первую очередь следует сказать об экспериментальном характере этого направления: историки экспериментируют и с методами исследования, и с формой изложения материала. Но самой заметной частью эксперимента, давшей название и всему направлению, является изменение масштаба изучения: исследователи прибегают к микроанализу, чтобы, словно под увеличительным стеклом, разглядеть существенные особенности изучаемого явления, которые обычно ускользают от внимания историков.
Дж. Леви подчеркивает, что изучение проблемы на микроуровне отнюдь не свидетельствует о масштабе самой проблемы. Напротив, микроанализ позволяет увидеть преломление общих процессов “в определенной точке реальной жизни”. О том, как это происходит, можно понять на примере книги самого Джованни Леви, переведенной на все основные европейские языки: “Нематериальное наследство: Карьера экзорциста в Пьемонте XVII века” (1985) [87].
Герой этой книги – священник и экзорцист Джован Баттиста Кьеза, славившийся умением “изгонять бесов” из одержимых ими людей; место действия – пьемонтская деревня Сантена, а тема исследования – процесс модернизации крестьянской жизни при старом порядке. Смысл названия книги состоит в том, что Дж. Б.Кьеза получил неформальную власть и авторитет среди земляков “по наследству” от отца – судьи и нотария Джулио Чезаре Кьеза, бывшего в течение многих лет лидером местного общества. Основной задачей, поставленной перед собой автором, было проследить сложное взаимодействие индивидуальных и семейных стратегий, с одной стороны, и надличностных экономических и политических тенденций – с другой. С этой целью Дж. Леви изучил биографии всех жителей деревни Сантена, о которых сохранились упоминания в документах. Круг вопросов, задаваемых исследователем своим источникам, чрезвычайно широк: демографические показатели, семейные структуры и связи, земельные операции, крестьянская ментальность, соперничество кланов, отношения деревни с “внешним миром” и т.д.
Выводы, к которым пришел итальянский историк, безусловно, значительны и далеко выходят за рамки локальной и даже национальной истории.Так, то, что на первый взгляд представлялось “рынком земли”, на поверку оказалось куда более сложным явлением: все земельные операции имели личностную окраску, цена на землю бесконечно колебалась и зависела от личных отношений участников сделки. Не менее интересны наблюдения над политическими процессами, в которые была вовлечена эта деревня. Автономия, которой пользовалась Сантена в XVII в., в значительной мере была следствием соперничества из-за власти над нею нескольких сил: государства, близлежащего городка Кьери и архиепископа. Баланс противоположных интересов и исключительная посредническая роль, которую играл подеста Сантены Джулио Кьеза, обеспечивали в течение ряда десятилетий “выключенность” этой деревни из проходивших вокруг политических процессов. После смерти авторитетного нотария государство сумело вернуть себе власть над деревней.
В упомянутой выше статье Дж. Леви, признавая близость микроистории и антропологии, считает необходимым, однако, провести границу между подходом, которого придерживается он и его коллеги, и интерпретативной антропологией К.Гирца. Суть этих разногласий, о которых подробнее уже шла речь в связи с разбором книги Р.Дарнтона, сводится к неприятию итальянскими историками крайнего релятивизма Гирца, при котором теряются всякие критерии достоверности. Дж. Леви и К.Гинзбург неоднократно выступали также против другой формы релятивизма – постмодернизма, сводящего реальность к тексту [73, с. 225 – 226; 75, с. 169, 180, 187]. Наконец, важно отметить еще одно размежевание “микроисториков” - с функционализмом: функционалисты рассматривают социокультурные системы как что-то цельное и связное и затем используют их как контекст для объяснения входящих в них элементов. “Микроисторики” же, как подчеркивает Леви, напротив, “делают упор на непоследовательность нормативных систем и, следовательно, на фрагментарность, противоречивость, плюрализм точек зрения, которые любую систему делают подвижной, открытой”; поэтому “изменения происходят благодаря стратегии и выбору, сделанному огромным числом “маленьких людей”, что становится возможно вследствие... зазора между некогерентными нормативными системами” [75, с. 182].
К сказанному остается добавить, что в 90-е годы микроистория вышла за пределы Италии; сейчас у этого направления есть активные сторонники во многих странах (например, Х. Медик в Германии, Ж. Ревель во Франции и др.) [81, 82].
3. Историческая антропология и Alltagsgeschichte в Германии.
В начале 80-х годов среди историков Германии существовали различные точки зрения по вопросу о том, что следует понимать под “исторической антропологией”. Эти разногласия четко обозначились на проведенном в марте 1983 г. в Дюссельдорфском университете коллоквиуме, по материалам которого вышел сборник “Историческая антропология. Человек в истории” (1984) . Одно из направлений, развивавшее программу исторической антропологии, выдвинутую Т. Ниппердеем, представлял Фрайбургский институт исторической антропологии, возглавляемый Ю.Мартином (об этом направлении уже шла речь выше). Другой подход, названный “этнологической социальной историей”, наиболее отчетливо был сформулирован в работах Ханса Медика из Института истории имени Макса Планка в Гёттингене. Критикуя абстрактные, с его точки зрения, построения Т.Ниппердея и его коллег, Х. Медик ратовал за диалог историков и этнологов, способный прояснить, по его мнению, сложную взаимозависимость социальных структур и действующих в истории людей. “Этнологический взгляд”, подчеркивал автор, способен повысить внимание историков к уникальности и инаковости явлений прошлого, к тому, что традиционно находилось на периферии исследовательских интересов – в том числе к издержкам индустриализации и модернизации [70, с.76 - 82]. Надо отметить, что проект “антропологизации” истории, выдвинутый Медиком, отражал его тесные контакты с зарубежными коллегами (прежде всего американскими) и по терминологии (“инаковость” и т.п.), постановке проблем, интересу к микроистории хорошо вписывался в дискуссии, которые велись в 80-х годах за пределами Германии.
Наконец, третий подход к пониманию исторической антропологии предложил Август Ничке (Институт социальных исследований в Штутгарте), выдвинув в качестве главной задачи изучение изменений поведения людей во времени. Это направление получило название “историческое исследование поведения” (Historische Verhaltensforschung) . В исследовательской программе штутгартской школы особый упор был сделан на изучении “эффективных” форм поведения, т.е. способных повлечь за собой социальные перемены (подробнее обо всех трех направлениях см.: [10, с. 162 – 172]).
Но ни один из отмеченных подходов так и не стал в Германии по-настоящему влиятельным направлением, которое бы объединило историков всей страны. Успех выпал на долю другого направления, сформировавшегося в 80-х годах: истории повседневности.
С начала 80-х годов Западную Германию охватил настоящий “исторический бум”. Возник массовый интерес к изучению прошлого своего города или поселка, к истории своей семьи. Казалось, энтузиасты бросили вызов профессионалам- историкам. Большое распространение получили “исторические мастерские” (historische Werkstatten); широко практиковалась “устная история”: записи воспоминаний пожилых людей о своей жизни. Этот интерес к опыту и переживаниям “маленького человека”, получивший название “истории повседневности” (Alltagsgeschichte), или “истории снизу” (Geschichte von unten), стал частью более широкого процесса демократизации общественной жизни и неслучайно совпал с зарождением движения “зеленых” и феминистского движения в Германии (см. подробнее: [78, с. 77 – 81; 79, с. 182 – 196; 86, с. 297 – 299]).
Представители академической науки (прежде всего Х.-У. Веллер, Ю.Кокка и др) выступили с критикой “истории повседневности” как малооригинальной дилетантской попытки подорвать основные принципы исторической профессии. Однако на фоне усилий энтузиастов-любителей по созданию “истории повседневности” профессиональные ученые создали под тем же названием свою концепцию этого направления. Среди внутринаучных импульсов, способствовавших созданию Alltagsgeschichte, можно назвать влияние трудов английского историка Э.Томпсона, интерес к работам этнологов и социологов и т.д. (подробнее см.: [86, с. 312 – 320]).
Наибольший вклад в разработку научной “истории повседневности” внес сотрудник Института истории имени Макса Планка в Геттингене Альф Людтке. Предметом его основного внимания стала история германских рабочих в XIX – XX вв., а главным вопросом – проблема принятия и/или сопротивления пролетариев навязываемым им “правил игры”, фабричных порядков, идей националсоциализма и т.д. Ключевым в его концепции является труднопереводимое понятие Eigensinn (“своеволие”, “самоуважение”) : как показывает А.Людтке, зависимость рабочих от заводского начальства не была абсолютной; они находили ниши в фабричной дисциплине для самоутверждения, используя для этого несанкционированные перерывы в работе, “валяние дурака” и т.д. [76].
К концу 80-х годов Alltagsgeschichte стала общепризнанным научным направлением, получила известность за пределами ФРГ. Большой вклад историки этого направления внесли в изучение феномена нацизма, рассматривая его, так сказать, изнутри, с точки зрения тех “рядовых людей”, которые вольно или невольно содействовали утверждению фашистской диктатуры в Германии [80]. Характеризуя это направление в целом, можно отметить его несомненное “родство” с другими разновидностями антропологически ориентированной истории (особенно с микроисторией, см.: [77, с. 122 и сл.]). Однако, в отличие от других стран, в Германии историки повседневности главное внимание сосредоточили не на средневековой эпохе и начале Нового времени, а на жизни и быте людей в недавнем прошлом, в XX столетии.
Что касается собственно “исторической антропологии”, то сейчас это понятие в Германии не обозначает какого-то одного, определенного направления; скорее оно имеет собирательное значение, объединяя ряд родственных подходов и направлений: Alltagsgeschichte, микроистория, история менталитета, история культуры и т.д.
Отражением этого плюрализма служит журнал “Историческая антропология: Культура. Общество. Повседневность”, выходящий с 1993 г. в издательстве “Бойлау” под редакцией Рихарда ван Дюльмана, Альфа Людтке, Ханса Медика и Михаэля Миттерауэра. Так, в первый год издания на страницах журнала была опубликована программная статья К.Гинзбурга о микроистории [73], работы по “женской истории”, семиотике, истории кино и т.д. Журнал охотно предоставляет свои страницы антропологам; обсуждаются как “внутренние” вопросы этнологии, так и ее отношения с историей.
4. Проблематика историко-антропологических исследований (на европейском материале).
Мэтры исторической антропологии (такие, как А.Бюргьер, Ж. Ле Гофф, А.Я.Гуревич) неоднократно подчеркивали, что у этого направления нет своего особого исследовательского “поля”, своей особой проблематики. Тематика историко-антропологических исследований, действительно, очень разнообразна. Тем не менее, можно выделить несколько проблемных областей, в которых историко-антропологический подход в последние десятилетия оказался особенно плодотворным. В качестве “путеводителя” по этим тематическим направлениям внутри исторической антропологии воспользуемся статьей А.Бюргьера, опубликованной в 1986 г. в “Словаре исторических наук” [63].
Бюргьер называет следующие “принципиальные направления” исторической антропологии: 1) материальная и биологическая антропология, касающаяся истории тела, восприятия жизни и смерти, сексуальных отношений и т.д.; 2) экономическая антропология, изучающая, по словам французского историка, “экономические привычки”, формируемые часто под воздействием факторов неэкономического порядка: социальных, моральных, религиозных; 3) социальная антропология, в центре внимания которой – семейные и родственные структуры; 4) культурная и политическая антропология: в этой рубрике Бюргьер объединяет изучение народных верований и обрядов, с одной стороны, и антропологический подход к истории власти – с другой. Однако такое объединение кажется мне искусственным: каждое из этих двух направлений настолько важно, что заслуживает отдельного рассмотрения.
Физическая антропология (это название, на мой взгляд, лучше передает смысл того, что А.Бюргьер обозначил как “материальную и биологическую антропологию”) представляет собой сегодня постоянно расширяющееся поле исторических исследований. Рассматриваемые здесь проблемы предполагают активный диалог историков не только с другими гуманитарными (психологией, этнологией), но и с естественными науками (прежде всего, биологией и медициной). Сюда относится, в частности, история питания, история болезней и т.д. Изучается рацион питания, изменение антропометрических показателей (в первую очередь, роста), лечебная теория и практика в разные эпохи. Все эти проблемы имеют как биологические, так и социально-исторические аспекты.
Центральное положение в этом разделе исторической антропологии занимает “история тела”, которая в последнее время приобрела тенденцию к обособлению в качестве самостоятельной дисциплины (см. обзор: [89]). Историков интересует, как люди воспринимали и как они использовали свое тело в те или иные эпохи. Жесты, позы, застольные манеры, модели сексуального поведения, - все это служит предметом изучения. Так, жесты, как выяснили авторы многочисленных исследований (Ж.-К.Шмитт, Р.Мюшембле и др.), могли заменять собой слова в целом ряде светских и религиозных церемоний; они маркировали поведение высших и низших слоев населения, разных половозрастных групп (см.: [2, с. 119 – 128]).
Важной проблемой исторической антропологии, активно обсуждавшейся в последние десятилетия, явилось также отношение человека к смерти. Как воспринималась смерть европейцами в разные века – тема многочисленных исследований Ф.Арьеса, М.Вовеля, Ж. Ле Гоффа, Ж.-К.Шмитта, А.Я.Гуревича и др. [23, 88, 90, 91].
Экономическая антропология фокусирует внимание на мотивах экономического поведения людей в прошлом. На формирование этого направления исторических исследований большое влияние оказал (и продолжает оказывать) знаменитый “Очерк о даре” Марселя Мосса, показавшего универсальное значение обмена дарами в архаических обществах [111, с. 83 – 222]. Его последователем был известный историк традиционных экономик Карл Поланьи (о значении его идей для исторической антропологии см.: [106]). Становлению экономической антропологии также содействовали труды этнологов: М.Салинза в США, М.Годелье во Франции и т.д.
Главный урок, который извлекли для себя исследователи экономической истории из работ М. Мосса и других этнологов, заключается в том, что к пониманию хозяйственных отношений в традиционных обществах нельзя подходить с мерками “классического капитализма” (в духе теории Адама Смита): это не были безличные сделки куплипродажи, зависимые от игры спроса и предложения на рынке, и их участники были озабочены отнюдь не только извлечением прибыли. Напротив, для них не менее важны были соображения престижа, религии, морали; и любые хозяйственные операции непременно приобретали личностный характер. Мало того, в архаическом обществе богатство вообще имело не вещественную, а символическую природу (как это прекрасно показано А.Я.Гуревичем на древнескандинавском материале, сокровище понималось как воплощение удачи его хозяина и потому обрекалось на вечное хранение, в виде клада, в недоступном месте [26, 1-е изд., с. 197 – 198]).
Марсель Мосс полагал, что рынок со временем вытесняет систему дар – отдаривание; нынешние исследователи склонны считать, что рыночные отношения прекрасно уживались и переплетались с традиционным обменом дарами. Применительно к Франции XVI в., например, это наглядно продемонстрировано в работе Н.З.Дэвис, показавшей, в частности, как дар служил для скрепления сделок, в дополнение к заработной плате, ренте и т.д. [102, с. 199 – 200]. И рынок земли в пьемонтской деревне XVII в., как показано в проанализированной выше книге Дж. Леви, на поверку оказывается не вполне “рынком”: земельные сделки напрямую зависели от отношений их участников [87, гл. 3].
Одна из центральных проблем историко-экономической антропологии – изучение разных типов рациональности хозяйственной деятельности в прошлом. Большой вклад в изучение этой проблемы внес выдающийся польский историк Витольд Кула . В книге “Экономическая теория феодального строя” (1962) он показал, что хозяйственный расчет в эпоху средневековья не тождествен капиталистической калькуляции, и то, что было бы убыточным при капитализме, оказывается вполне прибыльным в каком-нибудь фольварке XVI – XVII вв. Элементы традиционализма и рациональности, подчеркивал ученый, присутствуют всегда, в любой экономике, но их конкретное соотношение меняется от эпохи к эпохе. Таким образом, рациональное экономическое поведение сугубо исторично. И тот французский крестьянин, который на предложение зоотехника продать его шесть коров и взамен купить трех племенных ответил, что, будь у него всего три коровы, он не смог бы женить сына на дочери зажиточного соседа, с которой тот обручен, – рассудил, по мнению В.Кулы, вполне рационально, ибо приданое невестки значило для его хозяйства неизмеримо больше, чем возможный доход от трех племенных коров [104, с. 182 – 194, пример: с.191, прим. 216].
Основным предметом социальной антропологии в трактовке А.Бюргьера выступает изучение семейно-родственных связей; при этом отмечается большое влияние на эту область исторических исследований “структурной антропологии” К. Леви-Строса (см.: [110]). В качестве примеров подобных работ Бюргьер приводит приводит книги Ж. Дюби (о районе Маконнэ XI – XII вв.), Э. Леруа Ладюри (о крестьянах Лангедока и об известной нам уже деревне Монтайю), Д.Херлихи и Х. Клапиш (о тосканских семьях в XV в.) и т.д. [63, с. 55 – 56]. Однако, на мой взгляд, если уж выделять социальную антропологию как особое направление внутри исторической антропологии (что не бесспорно, поскольку многие исследователи обоснованно считают последнюю частью, или разновидностью, социальной истории), то имело бы смысл понимать ее более широко: как изучение микросообществ, основанных на родственных или, например, соседских связях. И тогда, наряду с перечисленными А.Бюргьером работами французских исследователей, здесь уместно упомянуть, например, труды английских специалистов по локальной истории (см.: [12, с. 175 – 178; 13, ч. 2, с.20 – 22 ]) или итальянских микроисториков (в частности, книгу Дж. Леви, о которой подробно шла речь выше: [87]).
Обширным полем исследования является в последние десятилетия история народной культуры, понимаемой антропологически, т.е. как “система разделяемых всеми значений, отношений и ценностей, а также символических форм, в которых они выражаются или воплощаются” (П. Берк) [48, с. XI; ср.: 44, с.272]. При таком широком подходе верования также рассматриваются как один из аспектов народной культуры, а поскольку эта последняя в минувшие века была сильно окрашена в религиозные тона, данное направление оказывается неразрывно связано с религиозной антропологией, т.е. изучением субъективного аспекта веры, народной религиозности.
Для исследователей данной проблематики характерным приемом является противопоставление культуры “низов”, культуры необразованных “простецов”, ученой культуре “верхов”. Здесь можно усмотреть несомненное влияние марксизма и, в частности, концепции Антонио Грамши о наличии двух культур в классовом обществе (прямые ссылки на работы А.Грамши имеются в книгах К.Гинзбурга и П.Берка: [54, с. 129; 48, с. XI]). На передний план выходит проблема взаимосвязи между этими двумя “культурами”. Конкретные примеры такого взаимодействия народной культуры и ученой культуры приведены в рассмотренных выше книгах К.Гинзбурга (о мельнике-философе Меноккио) и Н.З.Дэвис (о Франции XVI в.) [54; 50; 51].
Та же оппозиция характерна и для изучения народной религиозности: исследователи сопоставляют церковные догматы, взгляды богословов и прелатов и очень своеобразные представления о священных предметах, возникавшие в умах “простецов”. Ярким примером такой религиозной антропологии может служить книга Ж.-К. Шмитта “Святая борзая: Гинефор, целитель детей (начиная с XIII в.)” (Schmitt J.-C. Le saint levrier: Guinefort, guerisseur d’enfants depuis le XIII-e siecle. Paris, 1979; реф. см.: [6], 1980, № 5, с. 161 – 164).
Сюжет, легший в основу исследования французского историка, был впервые рассказан доминиканцем Этьенном де Бурбоном в середине XIII в.: крестьяне Лионской епархии почитали как святого борзую собаку, которая, по легенде, спасла младенца от огромного змея, но по недоразумению была убита хозяином-рыцарем; матери приносили на могилу пса своих больных детей и обращались к нему с молитвами. Официальная церковь запретила этот культ, но еще в 70-х годах XIX в. крестьяне данной области, согласно записям фольклористов, продолжали почитать “св. Гинефора” – борзую собаку! Ж.-К. Шмитт видит в этой удивительной истории столкновение двух культур: крестьянской (фольклорной) и клерикальной, ортодоксальной, из которых вторая на протяжении многих веков безуспешно пыталась подавить первую.
Если в данном примере отношение официальной религии и народных верований выглядит как противостояние, то в вышедшей не так давно книге К.Гинзбурга “Ночная история. Истолкование шабаша” возникновение мифа о шабаше ведьм объясняется как результат взаимодействия, взаимовлияния двух традиций – ученой и фольклорной: из первой традиции (представленной судьями, инквизиторами и богословами) происходила вера в существование дьявольской секты, из второй – вера в способность некоторых людей совершать в экстатическом состоянии путешествия в мир мертвых [55; основная идея изложена в статье: 45].
Наконец, как результат применения антропологического подхода к изучению отношений власти и подчинения возникло такое направление, как политическая антропология. Сам этот термин с 60-х годов был взят “на вооружение” этнологами, изучавшими политическую организацию архаических обществ; но уже в 1971 г. Жак Ле Гофф заявил о благотворном влиянии этого раздела антропологии на обновление политической истории [95, с. 186 – 189]. Позднее, в 80-х гг., он же стал активно использовать термин политическая историческая антропология, уже для обозначения направления исторических исследований [100; 21, изд. 1988 г., с. 17; см. также его предисловие 1982 г. к переизданию книги М.Блока: 24, с. 57]). Основоположником политической исторической антропологии ныне считается Марк Блок, автор “Королей-чудотворцев” (1924), а сама эта книга [24] служит теперь образцом изучения символической природы власти. Другой классический труд на близкую тему, оцененный по достоинству лишь недавно, - “Два тела короля. Очерк средневековой политической теологии” Эрнста Канторовича (1957). Если М. Блока интересовали представления населения о чудесных способностях их монархов, то предметом рассмотрения Э.Канторовича стали трактаты юристов и сочинения богословов, в которых нашла отражение та же потребность – осмыслить двойственную природу короля, сочетающего в себе и образ смертного человека и бессмертную идею верховной власти [98].
Каковы были представления подданных о власти монарха (см., напр: [94; 96]), и как сама эта власть являла себя подданным – в ритуалах и церемониях, – таков один из важнейших аспектов современного изучения феномена власти. Таким образом, акцент переносится с традиционного для политической истории исследования институтов власти на изучение их функционирования в определенном историко-культурном контексте. Историки изучают церемонии коронации, королевские въезды в города, традиционные ритуалы и изобретение новых [97; 101; см. также обзор: 2, с. 155 - 163].
Но изучение политических отношений не ограничивается символическим аспектом власти. Не менее важно исследование повседневности, рутины управления, а также распределения власти на разных “этажах” общества. Особое внимание историков в 80 – 90-х годах привлекли проблемы патроната и клиентелы, посредничества во власти, неформальных отношений, дополнявших собой деятельность весьма несовершенных официальных структур (см., напр.: [99]).
В целом предметное поле данного раздела исторической антропологии, охватывающего различные аспекты традиционного политического сознания и поведения, может быть определено как изучение политической культуры общества в ту или иную эпоху.