В последние полтора - два десятилетия происходит становление нового направления в изучении России периода Средневековья и начала Нового времени. Этот подход, который принято называть историко-антропологическим, сложился сначала на материале западноевропейского Средневековья, но уже с середины 80-х годов предпринимаются попытки применить его к истории Руси и России. Первыми здесь были американские русисты (Э. Кинан, Н.Ш. Коллман, В. Кивельсон и др.)1; затем, уже в 90-х годах, за разработку отдельных проблем антропологии русского средневековья принялись некоторые немецкие исследователи (Л. Штайндорф), и тогда же работы, созвучные этому направлению, стали появляться и в самой российской науке. Таким образом, мы являемся свидетелями формирования нового международного научного направления в изучении отечественной истории. Думается, пришло время обсудить первые результаты, полученные на этом пути, очертить контуры антропологического подхода и поговорить о перспективах его дальнейшего применения в исторических исследованиях.
Такой разговор представляется тем более назревшим, что до сих пор историко-антропологические штудии в области отечественной истории еще не становились предметом широкой дискуссии. Нередко исследователи, разрабатывающие в данном ключе ту или иную проблему (будь то политическая история или история религии и культуры), словно не замечают "научного родства": не учитывают работы своих коллег, выполненные по иной теме, но в том же русле исторической антропологии. Это затрудняет научный поиск, препятствует обмену идеями и обсуждению полученных наблюдений и выводов.
Прежде всего, полезно уточнить, что понимается сейчас под "исторической антропологией". Сам термин имеет свою историю, и в разное время различные ученые вкладывали в него неодинаковое содержание. Кроме того, теперь, когда благодаря успеху работ Э. Леруа Ладюри, Н.З. Дэвис, К. Гинзбурга и некоторых других, это направление завоевало широкую популярность среди историков и вобрало в себя множество индивидуальных подходов и самую разнообразную тематику, просто невозможно дать ему какое-то "определение". Можно, однако, выделить некое смысловое ядро в современном понимании антропологического подхода в истории и попытаться описать его характерные черты. (Именно такую попытку - вполне удачную, на мой взгляд, - предпринял английский историк Питер Берк2).
Во-первых, сторонники этого подхода вместо изучения долговременных тенденций и применения количественных методов фокусируют внимание на микрообъектах (будь-то небольшое селение в определенный период, как в известной книге Э. Леруа Ладюри, или судьба одного человека, как в работах К. Гинзбурга и Н.З. Дэвис) и дают их детальное описание. Соответственно, "героями" повествования становятся не народы, не социальные классы и не учреждения, а конкретные (хочется сказать - "живые") люди со сложной цепью взаимоотношений, в которую они были вплетены, со своими надеждами и страстями, жизненными планами и стратегиями.
Во-вторых, историки этого направления делают акцент не на общем, а на особенном, характерном именно для данного уголка земного шара в рассматриваемый период. Поэтому столь популярны в современной исторической антропологии "case studies" - исследования отдельных, частныx случаев.
В-третьих, ключевым понятием для исторической антропологии является "культура" (а не "общество" или "государство"), будь то культура политическая, религиозная или бытовая. Соответственно, исследователь стремится постигнуть ее смысл, расшифровать некий культурный код, лежащий в основе слов и поступков людей. Отсюда - повышенный интерес к языку и понятиям изучаемой эпохи, к символизму повседневной жизни: ритуалам, манере одеваться, есть, общаться друг с другом и т.п. Основным же инструментом изучения избранной культуры становится интерпретация - такое многослойное описание (thick description, по терминологии известного американского этнолога Клиффорда Гирца3), когда все, даже мельчайшие детали, почерпнутые из источников, складываются, словно кусочки смальты, образуя целостную картину. В лучшиx работах этого направления в процессе реконструкции прошлого достигается эффект "присутствия", когда историк, работая с текстами, словно приближается к недоступному для него методу непосредственного наблюдения, которым пользуются этнологи во время полевых исследований.
Ещe одна примета современной исторической антропологии - ее междисциплинарность; для объяснения изучаемых явлений используются труды этнологов и социологов (Э. Дюркгейма, М. Мосса, В. Тернера, К. Гирца, П. Бурдье и др.), - а также широкий сравнительно-исторический фон, на котором рассматривается тот или иной "национальный" материал (русский, французский и т. д.).
Если всё же попытаться сформулировать в одном предложении наиболee существенную черту исторической антропологии, то, вероятно, суть этого подхода можно передать как изучение повседневности, обычно не замечаемой жизненной рутины, в той "точке", где поведение людей пересекается со стереотипами их мышления. Поскольку же повседневность ("рутина") присутствует во всех видах человеческой деятельности, то предметная сторона данного направления предстает как исследование разнообразных социальных практик (властвования, религиозного культа, общения, лечения, питания, чтения и т. д.).
От исторической антропологии следует, на мой взгляд, отличать историю ментальностей — направление, с которым у нее есть немало точек соприкосновения. Историки ментальности (коллективного сознания, психологии и т. д.) пытаются реконструировать некий умственный "горизонт" эпохи; они оперируют понятиями типа "средневековая ментальность", "человек средневековья" и т. д., которые для исторической антропологии неприемлемы4. Сторонники последнего направления пытаются понять мир конкретного человека или небольшой социальной группы (родственников, соседей и т. п.), причем постижение образа мыслей их "героев" возможно здесь только в связи с изучением их образа жизни, в реальной жизненной практике.
Антропологический подход по существу приложим к изучению любой из сторон исторической действительности. Однако применительно к истории допетровской Руси усилия исследователей, работающих в этом ключе, концентрируются пока главным образом на двух направлениях: изучении политической культуры, с одной стороны, и религиозного сознания и поведения - с другой.
То направление исторической антропологии, которое исследует массовые представления о власти и правителях, символические основы их легитимности, всё чаще называют политической антропологией; ее истоки возводят к классическому труду М. Блока "Короли-чудотворцы" (1924) и к книге Э. Канторовича "Два тела короля"(1957)5. В свое время культ царской власти в России изучал М. Чернявский, ученик Э. Канторовича6. Политическая антропология Московии раннего Нового времени по-прежнему находится в центре внимания американских русистов, однако теперь акцент делается не на анализе восприятия феномена царской власти населением, а на изучении отношений внутри правящей элиты, повседневной практики управления в центре и на местах, а также придворных ритуалов. Вся эта разнообразная проблематика объединяется модным термином "политическая культура".
Эдвард Кинан, одним из первых историков-русистов использовавший это понятие, расшифровывает его как "комплекс верований, практик и ожиданий, который - в умах русских - придавал порядок и значение политической жизни" и определял "модели политического поведения, формы и символы, в которых оно выражалось"7. Другие авторы понимают под этим термином "зону пересечения между политическими практиками и структурами - и культурными нормами, ожиданиями и ценностями" (В. Кивельсон); или "совокупность институтов, отношений, концепций и практик, связанных с государственным управлением" (Д. Островски)8. Как видим, ни единодушия между исследователями, ни ясности в понимании того, что такое "политическая культура", не наблюдается. Можно только заметить стремление ученых отказаться от традиционного структурно-функционального анализа политических институтов в пользу изучения "моделей политического поведения" и взаимосвязи культурных норм и практики управления.
В рамках политической антропологии рассматриваются обычно относительно небольшие социальные группы и изучаются отношения как внутри них, так и с внешним миром. В книге Нанси Шилдс Коллман о формировании московской политической системы в XIV - первой половине XVI вв. (1987), названной автором "антропологическим анализом политики", такой замкнутой группой выступают бояре, составлявшие вместе с великим князем правящую элиту страны9. А в процитированной выше монографии Валери Кивельсон (1996) в центре внимания - провинциальное дворянство Владимиро-Суздальского региона в XVII в. и его отношения со столицей и с местной воеводской администрацией. Но хотя обе названные исследовательницы исходят из во многом общих теоретических посылок и рассматривают избранные ими сюжеты через призму антропологического подхода, выводы, к которым они приходят, существенно различны. В изображении Н.Ш. Коллман Московская Русь предстает глубоко архаическим обществом, типологически близким государствам раннесредневековой Западной Европы, где политические институты и социальные классы были неразвиты, а определяющую роль в политике играли личные неформальные связи: родство, дружба, покровительство. В. Кивельсон, напротив, ставит Московию XVII в. в один ряд с современными ей Англией и Францией (хотя отмечает и ряд отличий между ними), подчеркивая характерное для политической культуры той эпохи переплетение старого и нового: привычных черт патриархально-вотчинного режима (протекционизма, взяточничества, кумовства) и нарождающейся бюрократии10. (Замечу в скобках, что явления, о которых пишет Кивельсон, - например, посулы и подношения, "кормление отдел" — изучаются и в работах отечественных исследователей, в частности, в книге Н. Ф. Демидовой и статье П.В. Седова, однако там они рассматриваются в рамках традиционного институционального подхода11).
Отмеченные выше различия в оценках двух американских историков
объясняются, на мой взгляд, не только временной дистанцией между описываемыми ими периодами (XIV-XVI вв. и XVII в., соответственно), по и трудностями применения самого антропологического подхода, о чем подробнее пойдет речь ниже.
Одним из важных направлений в изучении политической антропологии Московской Руси стало исследование придворных ритуалов и церемоний, в которых власть "являла" себя населению, утверждая при помощи языка символов и образов свою легитимность. Религиозные процессии с участием государя, поездки на богомолье и т. д. стали предметом изучения в работах Н.Ш. Коллман, М. Флиера, П. Бушковича; символику государевых свадеб XVI в. проанализировал Д. Кайзер12. В тот же ряд можно поставить исследование М.Е. Бычковой о церемонии коронации русских государей в конце XV-XVI вв., проведенное в сопоставлении с аналогичными ритуалами в Польше и Литве13.
Если политическая антропология Московской Руси и по сей день остается объектом изучения главным образом американских историков. то рассмотрение истории религии в антропологической перспективе привлекает внимание более "интернационального" состава исследователей. Ключевое значение здесь имеет изучение складывания поминальной практики на Руси и роль монастырей в этом процессе. Этой теме посвятил монографию и ряд статей немецкий исследователь Людвиг Штайндорф14. Среди российских историков те же сюжеты явились предметом изучения С.В. Сазонова и А.И. Алексеева15.
Но религиозное поведение наряду с соблюдением православных обрядов включало в себя и народную магию. Магия и колдовство - традиционные для исторической антропологии сюжеты - исследуются на русском материале XVI - XVII вв. в статьях В. Кивельсон16.
Названными темами не исчерпывается возможная проблематика историко-антропологических исследований на материале русского средневековья. Практически не изученной остается сфера повседневного общения той эпохи: как люди приветствовали друг друга, как выражали свое отношение к кому-либо (уважение или, напротив, коллективное осуждение и осмеяние). Мы по-прежнему мало что знаем о быте различных слоев населения: монастырском, городском, поместном. Каков был круг повседневных забот небогатого служилого человека, купца, приказного подьячего? Реконструкция всех этих микромиров - важная задача исторической антропологии.
Перспективность рассматриваемого здесь научного направления связана не только с постановкой новых исследовательских проблем, открытием и изучением новых "пластов" исторической реальности. Историко-антропологические исследования способствуют вовлечению в научный оборот новых или ранее малоизученных источников. Особенно значительное расширение источниковой базы сулит активно ведущееся в последнее время изучение феномена русской Средневековой религиозности: синодики, вкладные книги, записи потусторонних видений привлекают сейчас пристальное внимание исследователей17.
Ценность обсуждаемого подхода состоит, на мой взгляд, также в том, что он органично включает в себя сравнительно-исторический анализ. Это позволяет сопоставлять изучаемые нами явления русской средневековой жизни с наблюдениями, полученными в ходе историко-антропологических исследований западноевропейского Средневековья и начала Нового времени. В итоге возможна новая постановка "вечного" вопроса о соотношении исторического пути России и Европы.
Сказанное вовсе не означает, будто историческая антропология представляет собой некий универсальный метод, способный разрешить все проблемы, стоящие перед наукой. Всякий метод имеет свои границы. Об этих границах и о трудностях, которые связаны с применением антропологического подхода в исторических исследованиях (в данном случае - русского Средневековья) хотелось бы сказать несколько слов в заключение.
Своими успехами в последние десятилетия историческая антропология во многом обязана умелому применению микроанализа, тщательному изучению небольших объектов, ограниченных в пространстве и во времени. Но дальше неизбежно возникает проблема репрезентативности изученных случаев и перехода от одного или нескольких микромирон к макромиру. Кроме того, исторической антропологии (как, впрочем, и истории ментальностей) органически присуща некая статичность; в рамках этого подхода едва ли возможно изучать эволюцию общества и трудно учитывать действие долговременных (часто разнонаправленных) тенденций.
Таким образом, можно ожидать от исторической антропологии существенного обновления проблематики и методики исследований в интересующей нас сфере, но применение данного подхода будет наиболее плодотворным во взаимодействии с другими существующими методами и направлениями.
1 Подробнее о возникновении и развитии этого направления в американской историографии см.: Кром М.М. Антропологический подход к изучению русского средневековья (заметки о новом направлении в современной американской историографии) // Отечественная история (в печати).
2 Burke P. The Historical Anthropology of Early Modern Italy. Cambridge, 1987 (reprint 1994). P. 3-4
3 См.: Geertz C. Thick Description: Toward an Interpretive Theory of Culture // idem. The Interpretations of Cultures. London, 1993. P. 3-30 (1-st ed. - 1973).
4 Сp. критику К.Гинзбургом истории ментальностей: Ginzburg С. The Cheese and the Worms / Transl. by J. & A. Tedeschi. Baltimore, 1980. P. XXIII. О соотношении исторической антропологии и истории ментальностей см. также: История ментальностей, историческая антропология. Зарубежные исследования в обзорах и рефератах. М., 1996. С. 7-9, 81 и др.
5 См.: Там же. С. 10-11, 142 и сл.; Блок М. Короли-чудотворцы: Очерк представлений о сверхъестественном характере королевской власти, распространенных преимущественно во Франции и в Англии / Пер. с фр. В.И.Мильчиной. М., 1998 (см. также предисловие Ж. Ле Гоффа: там же. С. 57).
6 Cherniavsky M. Tsar and People: Studies in Russian Myths. New Haven, 1961.
7 Keenan E.L. Muscovite Political Folkways // The Russian Review. Vol. 45. 1986. P. 115-116, note 1.
8 Kivelson V.A. Autocracy in the Provinces: The Muscovite Gentry and Political Culture in the Seventeenth Century. Stanford, 1996. P. 9; Ostrowski D. Muscovy and the Mongols. Cross-Cultural Influences on the Steppe Frontier, 1304-1589. Cambridge, 1998. P. 1, note 1.
9 Kollmann N.S. Kinship and Politics. The Making of the Muscovite Political System, 1345-1547. Stanford, 1987.
10 Idid. P. 1-3, 181-187; Kivelson V.A. Autocracy in the Provinces. P. 151-156, 276-278.
11 Cм.: Демидова Н.Ф. Служилая бюрократия в России XVII в. и ее роль в формировании абсолютизма. М., 1987. С. 141-146; Седов П.В. Подношения в московских приказах XVII века // Отечественная история. 1996. № 1. С. 139-150.
12 Kollmann N.S. Pilgrimage, Procession and Symbolic Space in Sixteenth-Century Russian Politics // Medieval Russian Culture. Vol. II. Berkeley, 1994. P. 163-181; Flier M. Breaking the Code: The Image of the Tsar in the Muscovite Palm Sunday Ritual // Ibid. P. 213-242; Bushkovitch P. The Epiphany Ceremony of the Russian Court in the Sixteenth and Seventeenth Centuries // The Russian Review. Vol. 49. 1990. № 1; Kaiser D.H. Symbol and Ritual in the Marriages of Ivan IV // Russian History. Vol. 14. 1987. P. 247-262.
13 Бычкова M.E. Русское государство и Великое княжество Литовское с конца XV в. до 1569 г. Опыт сравнительно-исторического изучения политического строя. М., 1996. С. 99-109.
14 Steindorff L. Memoria in Altrussland. Untersuchungen zu den Formen christlicher Totensorge. Stuttgart, 1994 (См. также рец. Р.Г. Скрынникова и А.И. Алексеева на эту книгу: Отечественная история. 1997. № 2. С. 201-203); idem. Kloester als Zentren der Toetensorge in Alt- russland // Forschungen zur osteuropaeischen Geschichte. Bd. 50. 1995. S. 337-354; idem. Princess Maria Golenina: Perpetuating Identity Through "Care for the Deceased" // Culture and Identity in Muscovy, 1359-1584. Moscow, 1997. P. 557-575.
15 Сазонов С.В. "Молитва мертвых за живых" в русском летописании X1I-XV вв. // Россия в X-XVIII вв.: Проблемы истории и источниковедения. Тезисы докл. и сообщ. Вторых чтений, посвященных памяти А.А. Зимина. М., 1995. С. 508-517; Алексеев А.И. О складывании поминальной практики на Руси // "Сих же память пребывает вовеки". Материалы междунар. науч. конф. СПб., 1997. С. 5-10.
16 Kivelson V. Through the Prism of Witchcraft: Gender and Social Change in Seventeenth-Century Muscovy // Russia's Women: Accomodation, Resistance, Transformation / Ed. by B.E.Clements, a.o. Berkeley - Los Angeles, 1991. P. 74-94; idem.Political Sorcery in Sixteenth-Century Muscovy // Culture and Identity in Muscovy. P. 267-283.
17 Конев С.В. Синодикология. Ч. I: Классификация источников // Историческая генеалогия. Вып. 1. 1993. С. 7-15; Алексеев А.И. К изучению вкладных книг Кирилло-Белозерского монастыря // "Сих же память пребывает вовеки". С. 69-86; Пигин А.В. Видения потустороннего мира в рукописной традиции XVIII—XX вв. // Труды Отдела древнерусской литературы. Т. 50. СПб., 1997. С. 551-557; и др.